Василий Крупский. Два рассказа

Писатели | No comments

 

Память детства

Мне было семь лет, когда отец  ушел в ополченцы. Мы с  мамой  переехали к дедушке,   на   хутор   Кочки.   Хутор   стоял   среди   болот. А прозвали  его так за камы­шовые  крыши.  Выгоревшие, на солнце, поблекшие от дождей и  ветров, с горы они и  впрямь казались кочками. Дедушка к тому времени в поле уже не ездил. Рабо­тал   дома.   Чинил  телеги, сбрую,   изготовлял деревян­ные вилы, грабли, черенки к лопатам.  Я был несказанно рад,  когда   дедушка   дове­рял мне скребок, чтобы очи­щать  березовые    заготовки, или просил отвосщить дратву.

Избушка наша стояла на отшибе, в низине, возле болота. Дорога в лес прохо­дила под самым палисадни­ком. Просыхала она редко даже летом, а осенью прев­ращалась в сплошное меси­во. В тот осенний день дождь зарядил с утра, мелкий, тягучий, как туман.

В затяжные дожди хуто­ряне отсиживаются дома. В поле   не   выедешь,   затоплены гати. Да   и рисковать  нужды нет: дрова  завезены с лета.  Копешка-две  сена про запас  в  каждом дворе. Сидели  дома   и  мы   с дедушкой.   Он   чинил   бродни, я  читал у окна букварь. И все  же   в тот  день    под нашими  окнами проскрипела чья-то телега.

— Не иначе, Ганя Метро­вый, — определил дедушка, — он вечно сидит без дров. «Метровый» звали Гаври­лу    Прилукова,    рабочего сельпо, за его    карликовый рост. Он возил бочку с бардой. И телега, и он  сам так пропахли бардой, что даже в праздник, когда  Гаврила надевал на себя все чистое, выходное, от него все равно исходил кислый запах. Де­душка  угадал. Часа  через четыре против   нашего   па­лисадника телега Прилукова, нагруженная      березовыми сутунками, увязла по самые чекушки. Гаврила прыгнул с телеги, за что-то зацепился и упал навзничь в самое месиво. Смахнув полой грязь с лица,  он ринулся хлестать кобыленку.  Гаврила бил ее плеткой,      бил    методично, вдоль спины и поперек, сбо­ку и сзади, бил с каким-то особым   остервенением.  Ло­шадь  дергалась, припадала чуть ли не на колени, напря­галась изо всех сил, но те­лега    точно    вмерзла.    То­гда он забежал спереди, од­ной рукой схватил под уздцы, другой, рукояткой плет­ки, ударил лошадь по голове, Кобыленка шарахнулась в сторону, попятилась, но­ги поскользнулись, и она завалилась на бок. Корпус ее перевалился через оглоб­лю, неуклюже запрокинул­ся, шею стянул хомут. Ло­шадь храпела,  бестолково била задними ногами о передок телеги, а Гаврила, бегал вокруг, поддавал са­погами под бока и неистово

вопил: «Убью!».

—  Деда, — крикнул я, -он убьет ее!

Неожиданно   Прилуков  подскочил к нашему плетню, вцепился в кол и начал его выворачивать,

—  Тьфу негодник, — вы­ругался дедушка, снимая фартук, — и полмужика-то в нем нет, а злобы на пяте­рых  хватит.

Подоспел дедушка вовремя. Он вырвал из рук Гав­рилы кол и швырнул обра­тно к палисаднику. Потом подошел к лошади, не спе­ша отпустил подпругу, рассупонил хомут, снял гу­жи. Лошадь вскочила на но­ги, встряхнулась. Ноги ее дрожали, точно в ознобе.  Покури, Ганя, — предложил дедушка, простодушно  протягивая    кисет.  Они покурили.     Дедушка снова  подошел к лошади, не спеша запряг,     ласково  потрепал по шее.

— Теперь поехали . А ну! — крикнул он Гавриле. — Приналягем!

Дедушка уперся в телегу с одной стороны, Прилуков — с другой. Лошадь рванулась и почта бегом вытащила телегу на пригорок. И только там уже, на сухой месте, он передал вожжи Гавриле.

— Ну, с богом! — сказал дедушка в напутствие.

…С тех пор много воды утекло. И мне довелось из­ведать окопную жизнь. Ви­дел всякое. Судьба не бало­вала меня. Но странное де­ло, всякий раз, когда захо­дит речь о жестокости, мне вспоминается именно тот случай с лошадью. Как сей­час вижу ее глаза в черных длинных ресницах, слезищу, скатывающуюся в шерсть. В печальных глазах точно оп­рокинутое небо и мое отра­жение, ничтожно маленькое, как лилипутика.

Удивительная вещь — па­мять детства. Как ни потря­сает нас жизнь, какими бы ни были наши переживания, но проходит время, в памяти детства, как в отстоявшейся воде, снова все становится чистым, светлым, не замут­ненным.

 

В   МОЕМ   ВЕРНИСАЖЕ

БЫЛЬ

Небольшие окошки из нашей мастерской выходят прямо на тротуар. Ее интерьер, с ярко высве­ченными фигурками из гипса, пластилина, красной глины, привлекает внимание прохожих. Они задержи­ваются, толпятся у окошек. Более нетерпеливые спускаются в подвал, проходив в мастерскую, иногда с детишками. Нередко заглядывают к нам и наши молодые коллеги: полюбопытствовать, а то и просто по­сидеть за столиком, распить буты лочку-другую пивка. Они нам не мешают. Мы с Олегом Наумови­чем работаем в другой комнате. В раскрытую дверь наблюдаем за ни­ми, слушаем их разговоры и гоним лишь тогда, когда над столом зависает сизое облако табачного ды­ма.

Чаще других засиживается майор в отставке Андрей Борисович Вовк, наш, как он сам себя на­зывает, «нештатный натурщик». Тип он не из приятных. И не столь­ко своим обезображенным лицом, сколько неуемной болтливостью, смакованием былых побед над жен­щинами. Причем с такими подробностями, что Олег Наумович не выдерживает, обрывает его.

—   А что? — хохочет Вовк.

—   Мерзко все это, — сердится Олег Наумович, — как тебе само­му не противно?!

—   Ну, не буду, не буду, — и он на время смолкает.

Физиономия Андрея Борисовича изуродована настолько, что дети в автобусе только на него и смот­рят. Верхняя губа бесформенна и кажется поролоновой. Из-под нее выглядывает красная полоска без­зубой десны. Нижняя — напротив: толстая, обвислая, раздвоенная посредине шрамом. Щеки с обеих сторон исковерканы следами от швов. В фас лицо напоминает те­атральную маску: с одной стороны складка от уголка рта скорбно спадает вниз, с другой — наоборот, уходит вверх, как бы в улыбке. Это уродство Андрей Борисович объясняет ранением разрывной пу­ли. Мы терпим его потому, что позирует Вовк охотно и бескорыст­но.

Телосложения Андрей Борисович воистину классического: широк в плечах, торс мощный, мускулату­ра ярко выражена, как у культури­ста. На голове рыжевато-пепельная шевелюра с локонами, спадающими на плечи! С него можно лепить самого Зевса. На полинявшем ки­теле Вовка обширная орденская колодка. Когда в День Победы Андрей Борисович появляется в колонне ветеранов войны при всех регалиях, даже бывалые фронтовики не без зависти посматривают на воистину «генеральский» китель. Понять эту зависть ‘ нетрудно. Вовк родился в двадцать седьмом году. На фронт мог попасть только в конце войны, и такое обилие наград для многих загадка. На все наши попытки узнать, в каких родах войск он служил, Андрей Борисович отвечает однозначно: «в матушке пехоте» и тут же перево­дит разговор на другие темы. И все же однажды он проговорился. В очередной байке о своих любов­ных приключениях Андрей Борисо­вич назвал городок в Пруссии и непосредственно своего начальника полковника Грекова.

—   Во мужик был! — похвалил он своего патрона. — Офицеров не отдавал под суд ни за какие проступки.   Сам наказывал.   Вызовет в кабинет, поставит на колени, зажмет голову между ног и ну чесать ремнем, да еще приговари­вает: не крути задницей!

—   Но ведь это унизительно! — возмущается Олег Наумович.

—   Хо-хо-хо, — смеется Андрей Борисович, — а трибунал, что, лучше?

В городке этом стояла,- го­ворю я, — и наша часть. Выходит, наши пути сходились?

—    Возможно, — отвечает он без всякого интереса.

Я помню этот городишко. Наш артиллерийско-минометный полк, при поддержке двух танковых ди­визионов, занял его почти без боя, поэтому и остался он нераз­рушенным, чистеньким. Узенькие улочки тщательно выстелены бу­лыжниками, асфальт только на тротуарах. В нем мы встретили День  Победы и остались до зимы. В ноябре прибыло подразделение войск НКВД. Комендантом города тут же был назначен их предста­витель  —  полковник  Греков.

Как известно, войска НКВД погоды на фронте не делали. Они чаще действовали в заградотрядах, гнали в бой безымянных штрафни­ков. За их героизм и смерть и по­лучали ордена. Вот почему истин­ные фронтовики презирали энкавэдешников. В городе начались сты­чки, драки. Новый комендант, в сопровождении двух автоматчиков, обходил улицы, задерживал наших бойцов, офицеров, придирчиво проверял документы. Подвыпивших от­правлял на гаубтвахту. Войсковым это не нравилось.

Однажды небольшой группой офицеров мы возвращались из клуба. По субботам там были  танцы. На танцы в Германии при­ходят и стар и млад. А мы все были молоды. Моросил дождь. После яркого света в клубе темнота на улице кажется непроницаемой. Отойдя от клуба каких-то полста метров, мы столкнулись с Греко­вым нос к носу. В темноте не сра­зу разобрались, с кем имеем дело. А когда он потребовал предъявить документы,   кто-то  крикнул:

—   А что, братцы, подкинем ра­зок? Авось на небо не улетит?!

Мы тут же разоружили автомат­чиков, подхватили полковника за ноги и за руки и разок-таки под­бросили. На второй раз он вэмолился. Кончилось тем, что Греков от­пустил- автаматчиков, увел нас к себе домой и до утра угощал луч­шими лихтенбергскими ликерами. Ничего это я не стал рассказывать Вовку, тем более что к словам мо­им он не проявлял интереса.

Вывел Андрея Борисовича, что называется, «на чистую воду» мой давний друг по Северу, оказавшийся проездом в нашем городе. За­шел, он в нашу мастерскую в то самое время, когда Вовк был здесь.  Гость поздоровался с нами за руку. Вовку руки не подал и демонстра­тивно повернулся к нему спиной. Андрей Борисович тут же ретиро­вался.

—  Как вы эту мразь терпите? — поморщился мой друг, когда в ко­ридоре стихли шаги Андрея Бори­совича.

То есть как? — удивился я. — Ты что, знаком с ним?

—   Кто в Рудном не знал этого монстра?! — вздохнул он мрачно. — Харю-то ему там разделали. Помнишь нашу столовку?

В Рудном я бывал в творческих командировках. Поселок, затерянный в далекой тундре, с вертолета напоминает лагерь, заключенных, каких там в то время было немало, только не обнесен колючей прово­локой. Десятка два-три щитовых бараков, разбросанных, как спичечные коробки, вечно дымящиеся струйками дыма, тонко непогашен­ные сигареты. В центре «Г»- об­разная столовая.  От нее паутина­ми разбегались протоптанные до­рожки. Жили в нем бывшие зэ­ки, преимущественно политические. Летом сюда наведывались геологи. Рабочая столовая служила и клу­бом, и красным уголком, и теат­ром. Телевизоров там еще не бы­ло. Люди, как могли, организовы­вали свой досуг.

В столовой иногда продавали спирт-сырец. В период навигации эавозили вино и даже (что очень редко) пиво. В такие дни столовка закрывалась намного позже.

Помню даже буфетчицу, —про­говорил я, — («Тетьмоть».

—   Точно, тетя Мотя, — вздохнул мой друг, — и ей из-за него досталось. Он в те времена рабо­тал в соседнем лагере оперуполно­моченным. Курировал и наш посе­лок. С каждым его наездом кто- нибудь да перекочевывал из посел­ка обратно в лагерь на второй срок. Боялись его как огня. В сто­ловке он появлялся чаще уже на взводе. Мог подойти к любому столику, взять с него бокал с ви­ном или кружку пива, тут же выпить и следовать дальше. Его персональный стол находился в глубине зала, на возвышенности, вроде эстрады. Занимать его ник­то не смел. Об этом тетя Мотя предупреждала всех. Если, по ее недосмотру или по своей дерзости, кто-то и оказывался за столиком, майор брал, его за шиворот, воло­ком тащил до двери и выбрасывал на улицу. Силой его Бог не обидел.

—    Да неужели, — вырвалось у Олега Наумовича, — некому бы­ло его проучить? Не было храб­реца?

—   Храбрецов было хоть отбав­ляй, — проговорил мой друг. — Боялись не его, а возможных последствий для всего поселка.

—    Тем не менее, — заметил я. — рожу ему все-таки разделали.

—  Да, но сделал это не наш че­ловек, — уточнил мой друг, — а залетевший в гости морячок. В тот вечер, — продолжал он, — я задержался в столовке случайно. Тетя Мотя попросила меня подождать, пока проснется майор. Набравшись, он не раз засыпал за своим столикам. Обычно тетя Мотя куда-то звонила, приходили два солдатика, брали его под руки и уволакивали. В этот вечер она не смогла почему-то дозвониться. Тетя Мотя уж выключила свет в зале и за своей стойкой подсчитывала свою выручку. В это время и  вошли двое: старичок ученого вида и моряк — выше среднего ро­ста, плотный, с ручищами длинны­ми, как у баскетболиста. Тетя Мотя предупредила их, что обслуживать не станет, но они подошли к буфету. Моряк вынул из внут­реннего кармана бушлата большую плитку шоколада и протянул бу­фетчице.

—    Примите как презент, — проговорил он улыбнувшись, — или как штраф за опоздание. Па­рочку пива, ради бога!

Польщенная таким вниманием, тетя Мотя тут же достала из-под прилавка две массивные кружки и наполнила их пивом. В это вре­мя майор и очнулся. С шумом раздвигая столы и стулья, он подошел к буфету, оттолкнул плечом стари­кашку так, что тот едва удержал­ся на ногах, взял с прилавка кру­жку.

—   Что ж ты делаешь, харя бесстыжая! —крикнула    буфетчица.

Майор глянул на нее исподлобья и дунул в кружку. Взлетевшая пе­на попала моряку на рукав. Тот деликатно смахнул ее перчаткой.

—   Нехорошо, — проговорил он тете Моте. — Человек пить хочет, а вы его браните. Пей, дружище, пей. — Моряк подвинул майору вторую кружку. — Для хорошего человека дерьма не жалко.

Вторую кружку майор пил медленно, запрокинув голову, прикрыв глава. Пил явно через силу. Пиво стекало по щекам на грудь. В это время и ударил его моряк. Уда­рил прямым снизу в самое дно-кружки. Майор, с грохотом сдвигая столы и стулья, завалился меж ним», даже не  охнув. Гости тут же исчезли. «И ты убирайся, — крикнула мне тетя Мотя и доба­вила, — да запомни: тебя здесь не было!»

Месяца два таскали ее на допро­сы, но она твердила, одно: «Считала деньги, ничего не видела…»

Расставаясь с нами, друг мой  предостерег нас, чтоб в присутствии Вовка лишнего не болтали.  В нашем городе Андрей Борисо­вич появился лет пятнадцать на­зад. Какое-то время возглявлял комбинат хлебобулочных изделий. Уволен был за рукоприкладство. Об этом сообщала местная газета нашумевшим фельетоном. Как ветерана партии, его долго еще перемещали из кресла в кресло, пока не появилось кооперативное движение. Теперь он возглавляет какую-то артель. Скупают рукави­чки, перчатки, майки, что-то на них вышивают, штампуют. Дело, видимо, доходное, потому и появ­ляется у нас не так часто. После встречи с гостем из Рудного и вовсе не приходил. А Олегу Наумо­вичу для работы нужен был натур­щик именно такой комплекции. Вот почему он так обрадовался, когда в дверь постучал Андрей Борисо­вич.

—   Господи! — чуть не враз воскликнули мы при виде его пере­шибленного носа. — Где это тебя так изнахратили? — спросил Олег Наумович.

—   Дай рубль, — пошутил Вовк,—  расскажу. — Он попытался хо­хотнуть, но не получилось. Нико­гда прежде мы не видели его та­ким жалким, подавленным, несча­стным.   Нос, перешибленный   на самом хребтике, сдвинут набок, приплюснут. Вокруг глаз йодистая желтизна.

—    Так где же, все-таки? — переспросил Олег Наумович.

—   В самой святыне, — ответил Вовк, — в церкви.

‘— Не заливай, — усомнился я,-  в церкви одни старухи.

—   Сам батюшка Аркадий Ми­хайлович, новый настоятель Хра­ма. Бывший мой сослуживец, к тому ж должник. А он, хамло, прикинулся беспамятной овечкой: мол, знать тебя не знаю и ведать не ведаю. И смотрит на меня при этом с иезуитской усмешкой, как на юродливого. Ну, я и рявкнул: «Капитан Юрчик, верни долг!» Что тут началось: визг, крик, шум. Ка­кой-то худосочный старик встал ме­жду нами, вцепился мне в руку  и повис на ней. В это время Аркаша и вмазал мне…

—   Ничего не понимаю, — про­говорил Олег Наумович растерянно, — настоятель нашего Храма— капитан Юрчик?

—   Да-а.а, — подтвердил Анд­рей Борисович. — Что тут осо­бенного? На его месте мог быть и я.  Теперь это уже не тайна.       В пятьдесят втором, — продолжал он, —  в сопровождении самого Греко­ва нас откомандировали в Москву. В столице, в каком-то замшелом особнячке, прошли проверку. Экза­менатором был заросший, как обе­зьяна, но еще крепкий старец. И что меня тогда удивило, полковник юлил перед этой обезьяной, заиски­вающе  улыбался, прищелкивал каблуками, как перед генералом. Старец меж тем достал из шка­тулки старинные монеты: три ко­пейки медных, серебряных пятиал­тынник и золотую десятирублевку, маленькую, как копейка, и начал их ронять на полированный стол. Потом попросил нас отвернуться и проделал то же самое, но уж  в другой последовательности. По звону монетки мы должны были угадать, какую именно он ронял. Угадали оба безошибочно. Слу­хом  нашим  старец  остался  доволен. Когда он начал проверять го­лоса, я рявкнул на всю мощь «Вдоль  по  Питерской».       Старец

заулыбался, расцвел. Аркашка спел «Не искушай меня без нужды» и тоже произвел впечатление. Потом нам приказали раздеться. Тут Аркашка завертелся. Это он сей­час разъелся на божьих харчах, а в то время был сухой, как хвощ. Старец ощупал мои бицепсы, по­косился на татуировку, приказал вывести в трехдневный срок. Тут же дал адрес института, в котором занимаются этим делом.

—   Ты что, сидел в тюрьме? — спросил Олег Наумович.

—   Был грех, — хохотнул Андрей Борисович.

. —  И друг твой сидел? — спро­сил я.

—     Хо-хо-о, — протянул он, взглянув на меня как-то уж очень внимательно, и ничего не ответил.

—   Так вот, — продолжал он, — только вышли мы из той кельи, тут, как из-под земли, две крали. Мы их под руки — и в ресторан.. Вот там и занял Аркаша у меня две тысячи. В старых, конечно, деньгах. В новых — двести руб­лей, но и они на дороге не валя­ются. Когда на третий день моя девка приволокла меня в этот ин­ститут, оказалось, что выводят та­туировку не задарма: червончик за сантиметр. А денег у меня — кот наплакал. Тут девка моя в истерику, и я сообразил, что она вовсе не шлюха.

—   То есть как? — не понял Олег Наумович.

—  Ангел — хранитель, — блес­нул глазами Вовк, — приставлена самим старцем.

—   Но ты с ней… — сорвалось у меня.

—   Конечно, — захохотал Вовк, довольный. — Короче, Аркаша проскочил, а меня в отставку.

— Ничего не понимаю, — растерянно произнес Олег Наумович,— куда проскочил

—   Куд-куда, — передразнил его Андрей Борисович. — В духовную семинарию. А ты куда ду­мал?

—   Так это твой дружок Аркаша, — чуть не вскрикнул Олег Наумович, — настоятель нашего Храма?

—  Был, — мрачно ответил Боек, — да сплыл. После нашей встречи его дислоцировали куда-то аж за Урал. В другую епархию. Быстро сработано…

Вовк зло сплюнул и  пристукнул кулакам по столу.

—   А ты не допускаешь мысли, что твой друг и в самом деле проникся Верой и праведно ей служит? — уже более спокойно опросил Олег Наумович.

—  Кто? — взорвался Андрей Борисович, — Аркашка? Этот костолом? Да с его допросов вывола­кивали мужиков, как резаных ба­ранов. Он даже баб не щадил, вго­нял им во влагалище бутылки одним ударам каблука, только ж-ж -жик — и там. — Вовк даже но­гой дрыгнул.

—  Господи! — вырвалось у ме­ня. — Значит ты… — я хотел сказать: делал  то же самое, но встретив его злой, настороженный взгляд, передумал, — значит и ты мог стать святым отцом, — проговорил я.

—   Конечно, — захохотал он.—

юнил     Махал бы сейчас кадилком и   жил    бы себе припеваючи. Хо-хо-хо… Потрясенный услышанным,      я ошалело уставился на него,    чувствуя, как щека моя задергалась в    тике (это у меня от контузии),    и  вдруг  увидел,  что  на  его  голове, чуть выше лба, из-под рыжевато   пепельной шевелюры выпирают два бугорка.  Они увеличивались, вырастали на моих глазах и    стали рогами.  Челюсть его отвисла,   вы­далась вперед, ощерилась клыками, загнутыми вовнутрь, как коршунячьи когти, глаза по-совиному округлились.   Я  тут  же  бросился       в     свою комнату,  выхватил  из    таза      волглый ком глины, плюхнул    его    на стол и начал мять, месить, ко­лотить. Я даже не заметил, когда  как они ушли. Где-то уже под утро я вылепил

голову своего первого беса (теперь у меня их около дюжины), приделал к хребтообразному туловищу с длинным змеиным хвостом, установил на стеллаж для обозрения.   В  числе первых посетителей оказал­ся и Андрей Борисович. Он долго _      стоял около моего  «Беса»,       так     долго, что я усомнился в его присутствии,   но,   выглянув   в   дверь,      увидел  его  ссутулившуюся  спину.     Вышел он также тихо, неслышно, —      прикрыв за собою дверь, и только в конце коридора застучали      его   грузные  торопливые   шаги.     Вовк удалился так  поспешно, точно бо­ялся, что чудище мое может его настигнуть. С тех пор Андрей Борисович к нам не заходил.

О смерти его я узнал случайно из разговора двух старушек в ав­тобусе.

—  Слыхала — проговорила одна из них,   —  Андрюха Вовк помер?

—  Как?! — удивилась вторая.— Такой здоровый мужик и помер?

—  Только на третий день обна­ружили, что помер. По запаху.

—   Что, у него никого не было?

—   Да ведь бобыль он. Гово­рят, ходила к нему какая-то учи­телка. Она и обнаружила. Отбила телеграмму детям.  Не приехали.

—   Вот, она, молодежь. Отца родного не пожелали проводить в последний путь.

—  Выходит, не пожелали, вздохнула старушка.  —  Мужик-то он,   говорят,  сильно    замаранный. Вот дети и отреклись.

Отреклись… От слова  этого в душе у меня сильно занудило. Я знал, что у Андрея Борисовича двое детей. Есть и внуки. Но ни они к нему, ни он к ним никогда не ездили. Не обменивались даже пра­здничными открытками. Глухая стена отчуждения. Впервые я ис­пытал чувство жалости к покойному. Впрочем, все мы с возрастом становимся сентиментальными.

Leave a reply

You may use these HTML tags and attributes: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <s> <strike> <strong>